Снег стаял. Грело солнышко. Трава.
 Долины, горы… Но в пустом просторе
 он, как отрезанная голова,
 жил: в физиологическом растворе
 несуществующего вещества:
 идей, идущих к узнику изгнанья
 издалека, из тех столиц, где гул
 культуры мировой звучит и полнит
 пустынный космос плазмою сознанья.
 И эту вот избу, где стол да стул.
Как мало книг! Но кое-что он помнит.
 Он жив. Еще в нем разум не уснул.
 Мозг бодрствует. Еще он не ослеп
 и может поглощать насущный хлеб
 четырехлетней давности журналов.
 Он дважды, трижды ворошит запас
 скудеющего чтенья, чтоб не гас
 тот огонек, зажженный богом в нас
 для мышления — не для слез и жалоб.
 Еще раз Дмитриева перечтет
 (а читывали с Дельвигом когда-то!).
 И сам Жуковский вдруг ему пришлет
 письмо — подумать только! — из Дармштадта.
С людьми бы побеседовать! Иных
 уж нет, а те… Да, впрочем, он от них
 отвык, от этой публики столичной.
 Проезжий офицер, купец Черных,
 тунгусский лама да казак станичный —
 вот человечество. Хоть есть Гюго
 и Гейне есть, но те — не для него.
А ведь и он был в Веймаре. И он
 стоял пред Афродитой Гвидо Рени.
 Корреджием пленялся. Авиньон
 воочью видел. На вселенской сцене
 Парижа выступив, имел успех.
 И ни границ не ведал, ни помех.
 Летал на крыльях. Вот Марсель. Вот Ницца…
 А нынче— Баргузин, Аргунь, Онон,
 а то, былое, разве что приснится.
Что ж, и во сне дух царствует. И сон —
 вещ и крылат. Как мысль, как стих, как птица.

