Седой античник, Моисей Семеныч
 (в те годы — автор лишь немногих книг),
 был “альтман”: “старый человек”,”старик”.
 Гипноз фамилии. Мы все о нем уж
 иначе думать не могли: старик.
 А он не столь был стар.
Вот круглый стол.
 Вот мы вокруг стола. Вот он вошел
 и сел. А за окном, закрытым шторой, —
 вечерний Невский, город, гул, который
 сейчас утихнет, как по волшебству,
 и вот уже плывут, плывем, плыву
 с войны, закончившейся лишь недавно,
 на родину. И волны зыблют плавно
 корабль и речь рассказчика. Рассказ —
 об Одиссее и о тех из нас,
 двенадцати- , четырнадцатилетних,
 кто уезжал и только год назад
 издалека вернулся в Ленинград.
 А о других, кто оставался здесь
 и пережил осаду и блокаду, —
 другой рассказ, вошедший в “Илиаду”.
 Гомер, как Пушкин, нам понятен весь
 (как пушкинское “волею Зевеса”),
 лишь гнев обиженного Ахиллеса,
 лишившегося пленницы своей,
 в беседе для почти еще детей,
 двенадцати-, четырнадцатилетних,
 немножко неуместен. Но старик,
 рассказчик наш, сюсюкать не привык
 и честно повествует так, как было.
 Ведь те, кто в Ленинграде голодал
 и кто по деревням и городам
 полуголодного скитался тыла,
 заслуживают честной прямоты.
 Он “идеал добра и красоты”
 (известный из Некрасова по школе)
 дополнил истиной и поневоле
 триадой этой ввел нас в круг триад
 (хоть Гегель долго был нам трудноват).
 Он даже чудо женской наготы
 предвозвестил: в музейных бродишь залах
 и торсы мраморных богинь чисты,
 поскольку чистый Альтман предсказал их
 прежде чем их узрел воочью ты.
 …Людская память так несовершенна,
 и все перемешалось постепенно,
 и Альтмана прекрасные черты
 мы путаем с поэзией античной,
 а с альтмановской речью мелодичной —
 мелодику метрических стихов.
 И, в общем-то, из греческих богов
 он был, наверно, самый симпатичный.

