Посвящено памяти Жуковского и Пушкина
И Жуковский отлетел от мира,
 Кончена молитва этой жизни,
 Пережит он нами — чудный старец,
 Вечно юный. Он был представитель
 Чистого стремления души
 К неземной, божественной отчизне,
 Взор его сиял тем кротким светом,
 При котором так просторно мыслям,
 Так отрадно сердцу, так тепло;
 На челе задумчивость святая
 Тихо почивала, райской гостьей
 Прилетала на уста поэта
 Мирная улыбка, чтоб на них
 Отдохнуть под свежей тенью грусти —
 Вестницы другого назначенья,
 На лице его напечатленной.
 Речь его таинственно текла
 Из душевной глубины, подъемлясь
 Легким паром мощного вулкана,
 В думу погруженного, который
 Скрыл свой пламень в потаенных недрах,
 Чтоб, земли напрасно не колебля,
 Лишь слегка дымящимся дыханьем
 Возвещать ей о великой силе,
 Самовластно сжавшей свой порыв,-
 Тихим звуком намекать о громе,
 Нам не слышном. Помню я собранья
 Под его гостеприимным кровом —
 Вечера субботние,- рекою
 Наплывали гости и являлся
 Он — чернокудрявый, огнеокий,
 Пламенный Онегина создатель,
 И его веселый, громкий хохот
 Часто был шагов его предтечей;
 Меткий ум сверкал в его рассказе;
 Быстродвижные черты лица
 Изменялись непрерывно; губы
 И в молчанье жизненным движеньем
 Обличали вечную кипучесть
 Зоркой мысли. Часто едкой злостью
 Острие играющего слова
 Оправлял он; но и этой злости
 Было прямодушие основой —
 Благородство творческой души,
 Мучимой, тревожимой, язвимой
 Низкими явленьями сей жизни.
Как теперь гляжу на них обоих —
 На того и этого. Один,
 Весь проникнут таинством мечтанья,
 Не легко мог ладить с этой жизнью,
 С этою существенностью, где
 Иногда вменяют в преступленье
 И мечту святую. Оторваться
 Трудно было жертвоносцу музы
 От заветной думы, от приманки
 Тайной мысли — даже и тогда,
 Как бывал он в чинной раме света,
 Где поэту надо спрятать душу,
 Чтоб спастись порою от насмешки
 Жалкой и тупой, но ядовитой.
 В мире, где и добродетель даже
 Не всегда терпима и уместна,
 В этом мире, где она должна
 Время знать и появляться кстати,
 Неизбежны тяжкие боренья
 Для души, прекрасным увлеченной.
 Но певец Ундины мог зато
 Ладить сам с собою в глубине
 Теплой веры, с глазу на глаз с сердцем,
 Будучи земли сей милым гостем,
 Он умел и здесь, в гостях, быть дома,-
 И сгущенный мрак земной невзгоды
 В мощной ширине души поэта
 Должен был редеть и уясняться,
 Разрешался в туман прозрачный,
 Озаренный радугой фантазий.
 Страсть его в молитву обращалась,
 В фимиам и жертву божеству.
А другой — стать властелином жизни
 Был способен, силой крепкой воли
 Отрешиться от мечты порою
 И взглянуть на вещи метким взором,
 Проницающим и самый камень,
 Светом называемый; зато
 Совладать с собою было трудно
 Этому гиганту,- с бурным чувством —
 С этим африканским ураганом —
 Он себя не мог преодолеть.
Но земное редкое несходство
 Двух поэтов — их не удаляло
 Друг от друга,- общий признак Бога —
 Вдохновенье — ставило их рядом
 Под одно божественное знамя,
 Братской дружбой руки их смыкая.-
 Отчего ж, я думаю порой,
 Меж людьми горят вражда и злоба?
 Ратники несходных вер и мнений,
 Разных сил, в вооруженьях разных —
 Разве не должны они как братья
 Узнавать друг друга по призванью,
 Ясному в значенье человека?
 Не одно ль над ними веет знамя —
 Божье знамя? Не к одной ли битве
 Против зла — единого врага —
 Ополчил их вечный вождь небесный?
Помню: уезжая в край далекий,
 Где ждала невеста молодая
 Нашего Жуковского, он молвил:
 «Вот — нашел я музу на земле.
 Еду к ней под золотое небо.
 Там я кончу поприще земное.
 Вспоминайте обо мне! Простите!»
 Он уехал. Много дней промчалось.
 Там — в Германии — полуродной
 Нашему мечтателю, в отчизне
 Шиллера, которого нам, русским,
 Воссоздал он, чью живую душу
 Из своей всеемлющей души
 Перелил в доступное нам слово,-
 Там — в беседе с мудрецом Гомером
 Жил он и, божественного старца
 Восприемля вещие рассказы,
 Отражал их нам в волшебных звуках
 Русского гекзаметра и веял
 В сердце наше греческою жизнью.
 Так себя он продолжал и кончил.
Тот — кипучий, прежде отлетевший
 В лучший мир, безвременною смертью
 Сорван был, когда поэта гений
 Лишь вполне развил свою могучесть.
 Он широким, львиным перескоком
 В вечность перенесся, до конца
 Верный быстроте своих движений.
 Вдруг сказал он: «Кончено»,- и, бросив
 Нам свой прах, душой воспрянул к небу.
 Этот — от своих единоземцев
 В удаленье — долго испарялся,
 Чистым воздымаясь фимиамом.
 Он, вдали, как призрак светоносный,
 Более и более терялся
 В глубине безоблачного неба,
 И, как звук, эоловою арфой
 Изнесенный, замирая сладко,
 Утихал он,- и — конца не слышно,-
 Он, и исчезая, продолжился,
Тот хотел как будто б самой смертью
 Вдруг расторгнуть вечную преграду,
 Что живых от мертвых отделяет,-
 Распахнуть нам настежь эти двери
 И открыть над миром в полном блеске
 Неба светозарного пучину.
Этот, мнится, возносясь, хотел лишь
 Отодвинуть только край завесы,
 Между небом и землей простертой,
 Чтоб не вдруг сиянием безмерным
 Поразить нам немощные очи,
 К сумраку привыкшие земному.
И его не стало… Нет обоих!
 Их не стало, но святые звуки
 Лир их сладкострунных вечно живы.
 Тот нам в душу пламенные ямбы
 Мечет и, упругой сталью слова
 Проводя глубокие бразды
 По сердцам, оледенеть готовым,
 Вспахивает почву, обжигая
 Корни закоснелые, и зерна
 Вбрасывает мысли плодотворной
 И живого, трепетного чувства
 В этот прах, побеги вызывая
 Чудной жизни из юдольной грязи.
 Этот — льется звучными слезами,
 Жаркими, истекшими из сердца,
 Где горит огонь неугасимый,
 Но, в земной прохладной атмосфере
 Освежаясь, падают оне,
 Как роса, на грудь земли несчастной,
 Чтоб ее, иссохшую, увлажить,
 Умягчить и утолить ей жажду,
 А потом они восходят снова
 Легким паром, смешанным с дыханьем
 Ими орошенных злаков дольних
 И цветов, в свое родное небо —
 К вечному истоку своему.

