И я к тебе пришел, о город многоликий,
 К просторам площадей, в открытые дворцы;
 Я полюбил твой шум, все уличные крики:
 Напев газетчиков, бичи и бубенцы;
Я полюбил твой мир, как сон, многообразный
 И вечно дышащий, мучительно-живой…
 Твоя стихия — жизнь, лишь в ней твои соблазны,
 Ты на меня дохнул — и я навеки твой.
Порой казался мне ты беспощадно старым,
 Но чаще ликовал, как резвое дитя.
 В вечерний, тихий час по меркнущим бульварам
 Меж окон блещущих людской поток катя.
Сверкали фонари, окутанные пряжей
 Каштанов царственных; бросали свой призыв
 Огни ночных реклам; летели экипажи,
 И рос, и бурно рос глухой, людской прилив.
И эти тысячи и тысячи прохожих
 Я сознавал волной, текущей в новый век.
 И жадно я следил теченье вольных рек,
 Сам — капелька на дне в их каменистых ложах,
А ты стоял во мгле — могучим, как судьба,
 Колоссом, давящим бесчисленные рати…
 Но не скудел пеан моих безумных братии,
 И Города с Людьми не падала борьба…
Когда же, утомлен виденьями и светом,
 Искал приюта я — меня манил собор,
 Давно прославленный торжественным поэтом…
 Как сладко здесь мечтал мой воспаленный взор,
Как были сладки мне узорчатые стекла,
 Розетки в вышине — сплетенья звезд и лиц.
 За ними суета невольно гасла, блекла,
 Пред вечностью душа распростиралась ниц…
Забыв напев псалмов и тихий стон органа,
 Я видел только свет, святой калейдоскоп,
 Лишь краски и цвета сияли из тумана…
 Была иль будет жизнь? и колыбель? и гроб?
И начинал мираж вращаться вкруг, сменяя
 Все краски радуги, все отблески огней.
 И краски были мир. В глубоких безднах рая
 Не эти ль образы, века, не утомляя,
 Ласкают взор ликующих теней?
А там, за Сеной, был еще приют священный.
 Кругообразный храм и в бездне саркофаг,
 Где, отделен от всех, спит император пленный, —
 Суровый наш пророк и роковой наш враг!
Сквозь окна льется свет, то золотой, то синий,
 Неяркий, слабый свет, таинственный, как мгла.
 Прозрачным знаменем дрожит он над святыней,
 Сливаясь с веяньем орлиного крыла!
Чем дольше здесь стоишь, тем все кругом безгласней,
 Но в жуткой тишине растет беззвучный гром,
 И оживает все, что было детской басней,
 И с невозможностью стоишь к лицу лицом!
Он веком властвовал, как парусом матросы,
 Он миллионам душ указывал их смерть;
 И сжали вдруг его стеной тюрьмы утесы,
 Как кровля, налегла расплавленная твердь.
Заснул он во дворце — и взор открыл в темнице,
 И умер, не поняв, прошел ли страшный сон…
 Иль он не миновал? ты грезишь, что в гробнице?
 И вдруг войдешь сюда — с жезлом и в багрянице, —
 И пред тобой падем мы ниц, Наполеон!
И эти крайности! — все буйство жизни нашей,
 Средневековый мир, величье страшных дней, —
 Париж, ты съединил в своей священной чаше,
 Готовя страшный яд из цесен и идей!
Ты человечества — Мальстрем. Напрасно люди
 Мечтают от твоих влияний ускользнуть!
 Ты должен все смешать в чудовищном сосуде.
 Блестит его резьба, незримо тает муть.
Ты властно всех берешь в зубчатые колеса,
 И мелешь души всех, и веешь легкий прах.
 А слезы вечности кропят его, как росы…
 И ты стоишь, Париж, как мельница, в веках!
В тебе возможности, в тебе есть дух движенья,
 Ты вольно окрылен, и вольных крыльев тень
 Ложится и теперь на наши поколенья,
 И стать великим днем здесь может каждый день.
Плотины баррикад вонзал ты смело в стены,
 И замыкал поток мятущихся времен,
 И раздроблял его в красивых брызгах пены.
 Он дальше убегал, разбит, преображен.
Вторгались варвары в твой сжатый круг, крушили
 Заветные углы твоих святых дворцов,
 Но был не властен меч над тайной вечной были:
 Как феникс, ты взлетал из дыма, жив и нов.
Париж не весь в домах, и в том иль в этом лике:
 Он часть истории, идея, сказка, бред.
 Свое бессмертие ты понял, о великий,
 И бреду твоему исчезновенья — нет!


