Трамваев острые трели…
 Шипение шин, завыванье гудков…
 По краю панели
 Ширмы из старых мешков.
 На ширмах натыканы плотно
 Полотна:
 Мыльной пеной цветущие груши,
 Корабли, словно вафли со взбитыми сливками,
 Першеронов ватные туши,
 Волны с крахмальными гривками
 И красавицы в позах французского S,—
 Не тела, а дюшес…
 Над собачьего стиля буфетом-чудовищем,—
 Над домашним своим алтарем
 Повесишь такое чудовище,—
 Глаза волдырем!
 _____
У полочек, расправивши галстуки-банты,
 Дежурят Рембрандты,—
 Старик в ватерпруфе затертом
 Этаким чертом
 Вал бороды зажимает в ладонь.
 Капюшон — пузырем за спиной,
 Войлок — седою копной,
 В глазах угрюмый и тусклый огонь…
 Рядом — кургузый атлет:
 Сорок пять лет,
 Косые табачные бачки,
 Шотландские брючки,
 Детский берет,—
 Стоит часовым у нормандских своих деревень,
 Равнодушный, как пень,
 У крайних щитов
 Средь убого цветистых холстов,
 Как живая реклама,
 Свирепо шагает художница-дама:
 Охра плоских волос,
 Белилами смазанный нос,
 Губы — две алые дыньки,
 Веки в трагической синьке,—
 Сорок холстов в руках,
 А обед в облаках…
 _________
Но прохожие воблою вялой
 Сквозь холщовый текут коридор.
 То какой-нибудь плотный малый
 В першеронов направит взор…
 То старушка, нежное сердце,
 Вдруг приклеит глаза к холсту:
 На подносе три алые перца
 К виноградному жмутся листу…
 Но никто — собаки!— не купит,
 Постоят и дальше в кафе,—
 И художник глаза лишь потупит,
 Оттопырив мешком галифе…
 Лишь один господин солидный
 С худосочною килькой-женой —
 Уж совсем, совсем очевидно —
 Выбрал нимфу с жирной спиной,
 Но увидел цифру «сто двадцать»,
 (А ведь рама без малого сто!)
 И не стал даже, пес, торговаться,—
 Отошел, запахнувши пальто…

