I
То были дни, когда в огне и дыме
 сходились горы; водами живыми
 река гремела, в берега бия, —
 два странника призвали божье имя,
 И, хворость одолевши, перед ними
 встал богатырь из Мурома, Илья.
Состарились родители, дотоле
 от пней и камня расчищая луг, —
 но взрослый сын воспрянул, вышел в поле
 и в борозду вогнал тяжелый плуг.
 Он вырывал деревья, что грознее
 бойцов стояли твердо сотни лет,
 и тяжесть поднимал, смеясь над нею,
 и корни извивались, точно змеи,
 впервые видящие свет.
Испив росы, отцовская кобыла
 по-богатырски сделалась крепка
 и звонким ржаньем словно говорила,
 что радуется мощи седока, —
 постигли оба: сказочная сила
 зовет их, и дорога нелегка.
И скачут… может быть, тысячелетье.
 Кто время сосчитать хоть раз сумел —
 (а сколько лет он сиднем просидел?),
 где колдовство — не различить на свете.
Природой меры миру не дано,
 тысячелетьям нет числа…
Пойдут вперед те, кто дремал давно
 в краю, где сумерки и мгла.
II
Еще повсюду стерегли драконы
 волшебные леса, дыша огнем,
 но дети подрастали день за днем,
 но шли, благословившись у иконы,
 мужи на битву с хищным Соловьем-
 Разбойником, как дикий зверь, опасным,
 который свил на девяти дубах
 себе гнездо и свистом громогласным,
 как светопреставление, ужасным,
 ночь напролет в округе сеял страх;
весенний мрак, неведомое чудо —
 немыслимей, ужаснее всего;
 ничто не угрожает ниоткуда,
 но все вокруг — обман и колдовство, —
 так шли мужи, пути не разбирая,
 всем телом содрогаясь меж теней,
 за шагом шаг в глухую тьму ступая
 И, словно челн, захлебываясь в ней.
И лишь сильнейшие остались живы,
 встречая дикий свист, без перерыва
 из этой глотки, как из-под земли,
 несущийся, но все же шли и шли
они в леса, взрослея понемногу,
 одолевая робость и тревогу, —
 и так со многим справиться смогли
 их руки крепкие. И дни настали,
 когда они, бесстрашные, вставали
 и стены возводили в твердой вере.
И, наконец, из чащи вышли звери,
 покинув ненавистные берлоги,
 И двинулись, куда вели дороги,
 устало рыская от двери к двери, —
 пристыжены, бессильны и убоги, —
 чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.
III
Его слуги кормились ночью и днем
 мешаниной невнятных слухов, —
 слухи были о нем, и только о нем.
Перед ним холопы валились ничком.
Женщины, кидая тревожные взгляды,
 сговаривались в покоях своих,
 а он в потемках подслушивал их,
 и служанки шептали ему про яды.
Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,
 и убийцы, прячась в монашьей личине,
 справляли кровавое торжество.
И ничто не защищало его,
 кроме взгляда, кроме шагов украдкой
 в тишине по лестнице шаткой,
 кроме гладкой стали жезла.
Ничего, кроме рясы, что плечи жгла.
 (и озноб сквозь нее, словно когтями,
 исходя от сводов, впивался в монаха),
 ничего, что было бы призвано им,
 ничего, кроме страха днями, ночами,
 ничего, кроме все охватившего страха,
 что гнал его вдоль этих гонимых,
 вдоль этих темных и недвижимых
 и, быть может, виновных лиц.
Любого, кто мешкал рухнуть ниц,
 он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,
 рвал одежды на нем своею рукой,
 а затем, у окна забывшись, с тоской
 думал: Кто и зачем это нынче схвачен?
 Кто я такой? Кто он такой?
IV
Вот час, когда в тщеславном ослепленьи
 держава смотрит в зеркала свои.
Последний отпрыск царственной семьи,
 монарх безвольный, грезит в забытьи,
 ждет почестей на троне; и в смятеньи
 откинувшись и уронивши длани
 дрожащие на пурпурные ткани,
 один в неверном бытии.
Вокруг него склоняются бояре,
 одетые в сверкающие латы, —
 царь словно обречен жестокой каре
 князей, что нетерпением объяты.
 Подобострастия полны палаты.
Все помнят о почившем государе,
 который часто, буйствуя в угаре
 безумия, их бил о камни лбом.
 И думы думают они о том,
 что старый государь, садясь на трон,
 плотней поблекший бархат подминал.
Был мрачной мерой власти он,
 и из бояр никто не замечал,
 что алые подушки закрывал
 наряд тяжелый, золотом горя.
И думают, что мантия царя
 померкнет на преемнике больном.
 Хотя пылают факелы, но даже
 жемчужины не светятся огнем,
 что в семь рядов на шее, словно стража;
 и оторочка из рубинов та же —
 светилась, как вино, — теперь, на нем
 черна, как сажа…
Память их не спит.
Они тесней толпятся возле трона,
 но все бледнее царская корона
 безвольного монарха, — свысока
 на них глядит он грустно и смущенно;
 все ближе, раболепнее поклоны,
 И мнится — в зале слышен звон клинка.
V
Не сгинет от меча и от коварства
 монарх, тоской нездешней охранен,
 он принимает торжество и царство,
 и за него душой болеет он.
К окну в Кремле подходит царь безвольный,
 и видит город — белый и престольный —
 в тот час, когда ушла ночная мгла,
 и в первый день весны звонят по гулким,
 березою пропахшим переулкам
 к заутрене колокола.
Колокола, чья песня так прекрасна, —
 вот первые цари его державы,
 его отцы, что с дней татар со славой —
 из гнева, кротости, борьбы, забавы,
 легенд и крови возникали властно.
Он чувствует их царственное право
 его душой овладевать порой,
 таинственно входить в его глубины, —
 тишайшего на царстве властелина,
 всегда, теперь и прежде, на вершины
 благочестивой звать мечтой.
И царь благодарит их всей душой
 за то, что к жизни щедрым и огромным
 порывом, жаждой одарен.
 Перед богатством предков силен он,
 их житие таинственным и темным
 мерещится на фреске золотой.
Как серебро вплетаясь в ткань парчи —
 в делах минувших сам себе он мнится,
 что было свершено — опять свершится,
 в его державе тихой повторится,
 в которой меркнут яркие лучи.
VI
Сапфиры в темном серебре оправы
 чуть светятся девичьими очами;
 и лозы свились гибкими ветвями,
 как звери в брачный час среди дубравы;
 и жемчуг держит стражу величаво,
 в узорах дивных сберегая пламя,
 рожденное и скрытое тенями.
 Венец, покров и серебро страны —
 они в движение вовлечены,
 как зерна на ветру, как ключ в долине, —
 все светится в мерцаньи со стены.
Темнеют три овала посредине:
 лик Матери, и с двух сторон узки,
 как две миндалины, в уставном чине
 над серебром воздеты две руки.
 И темные ладони в тишине
 пророчат царство в образе старинном,
 что зреет до поры плодом невинным
 и наводнится ручейком единым,
 единосущным, вечно светлым Сыном
 в невиданной голубизне.
Так говорил ладоней взлет,
 но лик ее — уже открытый вход,
в тепло вечерних сумерек ведущий.
 И свет улыбки, на устах живущей,
 в неверной мгле блуждая, угасал.
 В земном поклоне царь сказал тогда:
Неужто ты не слышишь крик, идущий
 из глубины сердец, и страх гнетущий, —
 мы ждем твоей любви; скажи, куда
 ушел зовущий лик; куда зовущий?
С великими святыми ты всегда.
В своей одежде жесткой царь продрог,
 он в одиночестве познать не мог,
 как близок он ее благословенью
 и как ото всего вокруг далек.
Безвольный царь раздумием объят,
 и пряди редкие волос висят,
 скрывая в прошлое ушедший взгляд,
 и лик царя, как тот, в златом овале,
 ушел в широкий золотой наряд.
(Чтоб встретить Богоматери явленье).
Две ризы золотых мерцали в зале
 и прояснялись в отблесках лампад.
(Е. Витковский)

