Триптих из баллады, канцоны и баллады
I. Проводы
Памяти Михаила Хинского
Из тайных слез, из их копилки тайной
 как будто шар нам вынули хрустальный –
и человек в одежде поминальной
 несет последнюю свечу.
 И с тварью мелкокрылой и печальной
 душа слетается к лучу.
– Ты думаешь, на этом повороте
 я весь – разорванная связь? –
 я в руку взял
 то, что внутри вы жжете,
 и вот несу, от света хоронясь.
И я не воск высокий покаянья,
 не четверговую свечу,
 но малый свет усилья и вниманья
 несу туда, где быть хочу.
Промой же взгляд, любовью воспаленный,
 и ты увидишь то, что я:
 водой прекраснейшей, до щиколоток влюбленной
 полна лесная колея.
 Гляди же: за последнюю свободу,
 через последнюю листву,
 по просеке, по потайному ходу,
 раздвинутому веществу,
 ведут меня.
И, сколько сил хватило,
 там этот свет еще горит,
 и наших чувств темнеющую силу
 он называет и благодарит.
II. Возвращение блудного сына
1
Иди, канцона, как тебе велят,
 как в старину, когда еще умели,
 одним поступком достигая цели,
 ступить – и лечь.
 И лечь к купели, у Овечьих Врат,
 к родному бесноватому народу,
 чтоб ангела, смущающего воду,
 уже упавшим сердцем подстеречь.
 И если впрямь нам вручена свобода –
 ступай туда, где нечего беречь.
 Мне часто снится этот шаг и путь,
 как вещь, какую в детстве кто-нибудь
 нам показал и вышел. И она
 не названа, но кровью быть должна,
 и с нею жить, и с ней держать ответ.
 И путь смущенья и уничтоженья,
 который, может быть, и я пройду –
 но ты пройди, канцона. Если ж нет
 в тебе терпенья – нет и нам прощенья,
 и мы лепечем, как дитя в бреду,
 и променяли хлеб на лебеду.
2
Да, как дитя, когда оно горит
 в жару предновогодней скарлатины,
 и будущего узкие картины
 летят, как полоумный серпантин,
 и в нем старуха. Шаркает, свистит,
 внимательней, чем Гауф нас пугает,
 глядит в котел и корень разгребает
 и говорит притом: один, один…
 Один ты, дух мой. Друг мой, прикипает
 все варево для горьких именин.
 Ты надо мной стоишь, как над котлом
 с клубами легких, колотым стеклом
 и кожицей лягушечьей внутри,
 и говоришь: Вставай или умри! –
 но лучше встань. Узнаешь по пути,
 что станет из рассыпанного звона
 и почему он гибели искал.
 Украдкой, раздвигая конфетти,
 пойдем домой. Иди, моя канцона,
 как кажется больному, что он встал,
 и вот идет, хотя кругом – кристалл.
3
Идет, идет. Репей, болиголов,
 трехлетняя крещенская крапива –
 таким, как мы, такими, справедливо,
 знакомые откроются луга
 в сердцебиенье. Из твоих следов
 по-птичьи пьет обогнанное нами –
 и человеческими голосами,
 напившись, делается. И тогда:
 – Ты видишь, хлеб твой ест тебя, как пламя.
 Как мы, ты не вернешься никуда.
 Ты будешь с нами в спрятанном лесу.
 Мы те, кого сморгнули, как слезу.
 И наша смерть понравится тебе,
 как старый ларчик в дорогой резьбе…
 Но флагеллант, когда последний кнут
 он истрепал – последними глазами
 он мысленный занес бы за плечом.
 Так ты, моя канцона, встань. И тут
 дорога будет вобрана зрачками
 и выпрямится островерхий дом.
 И кто нам говорил, что мы умрем?
4
И блудный сын проснулся у крыльца,
 где лег вчера, не зная, как признаться,
 что он еще не умер. Домочадцы
 толпятся в сердце, в окнах, на крыльце!
 Но кто, как сердце, около отца
 к нему выходит? – и перед собою
 он падает, как зеркало кривое,
 и трогает морщины на лице:
 не я ли жил, не я ли был водою
 и сам себя отобразил в конце…
 И милует, и гладит колыбель.
 И кажется, и движется купель:
 – Где б ни был ты – ты был, как луч в луче,
 в горячем плаче на моем плече.
 Так встань и слушай и скажи за мной:
 Да, верю я, и знаю, и владею,
 как кровь живая, замкнутым путем
 горячей тьмы, где, плача над собою,
 звуча: – Я предварю вас в Галилее! –
 мы, как слепцы последние, идем –
 как зренье, сделанное веществом.
5
Прощай, канцона. Гордому уму
 не попадайся, чтоб не различили
 худых одежд, нечесаных волос.
 А друга встретишь – поклонись ему,
 как Бог судил, как люди научили,
 как сердце разломилось и срослось.
 И поклонись, и выпрямись без слез.
III. Баллада продолжения
И путник усталый на Бога роптал.
А.С.П.
В пустынных степях аравийской земли…
М.Ю.Л.
Он шел из Вифании в Иерусалим…
Б.Л.П.
И страшно, и холодно стало в лесу.
 Куда он зашел? И зачем на весу
 судьбу его держат, короткую воду
 в стакане безумном, в стекле из природы,
 из слабости: вдруг раскатиться, как ртуть.
 И шел он, и слезы боялся смахнуть.
И некогда было: еще за ольху –
 и вырастет ветер, как город вверху,
 и дрогнет душа от собачьего лая.
 И слабая жизнь, у стола засыпая,
 бренча в угольках, завывая в трубе,
 опять, как к ребенку, нагнется к тебе.
Но прежде проснется, кто в доме уснул,
 услышит, что голосом сделался гул,
 и в окна посмотрит, и встретит у входа
 с лицом, говорящим: Я ум и свобода,
 я все, чего нет у тебя впереди.
 Но хлеба не жалко, и ты заходи.
И долго, пока он еще исчезал,
 и знал, что упал, и стакан расплескал,
 как этого просит старик, пораженный
 худым долголетьем, как хочет влюбленный
 его расплескать, оставаясь вдвоем,
 а он не просил, и не помнил о том. –
Но долго, пока он еще исчезал
 и мимо него этот сброд проползал,
 который и взгляда людского стыдится,
 и в дуплах, и в норах, и в щелях плодится –
 а здесь проползал, не стыдясь его глаз,
 как будто он не жил и не был у нас. –
Так долго, пока он еще исчезал,
 твердил он: Ты все, чего я не узнал,
 ты ум и свобода, ты полное зренье,
 я – обликом ставшее кровотеченье.
И тут раздалось, обрывая его:
 – Я ум и свобода, но ты – торжество.
_________________
 ¹ Selva selvaggia – частая чаща (ит.). Из стиха Данте («Ад», I, 5): описание пространства, в котором начинается действие «Божественной Комедии».

