Разве, миленький, все это было со мною,
 ну а если со мною, то что это было?
 Вавилонская башня ты, счастье земное, —
 так беззвучно упала, весь свет завалила.
И Терскол, и Дюрсо — разве всё под зловещий
 скрылось глиняный пласт, троекуровский гравий?
 Ты умеешь сдвигать невесомые вещи
 типа чёлки моей и своих фотографий.
Что ты хочешь сказать? Я встаю, где стоял ты,
 и ложусь, где лежал… И огни под Батайском,
 и Кубань, и Тамань, и миндаль нашей Ялты,
 и Пенайский маяк, и Никола с Можайском…
И дыханье твое, расточённое в мире,
 претворяет его постепенно — в желанный;
 так царит в пыльном воздухе, зимней квартире
 желтый донник засушенный благоуханный.
Ты станичный малец, ястребиное зренье;
 ты столичный жилец; ты горячий любовник.
 Помню миг обмирания и восхищенья:
 с бесконечно прелестным лицом подполковник
на прудах Патриарших… Из нас двоих — пленным
 был не ты, разумеется, не обмиравший,
 так легко козыряющий встречным военным…
 … Быть пришпиленным к юбке моей не желавший.
Истра, Бронницы, и Верея, и Коломна,
 васильков и цикория в поле цветенье, —
 раз за разом тебя воплотят неуклонно —
 все музейные залы, церковное пенье…
Надо быть в твою честь по возможности твердой,
 удержаться в ревущей воронке гигантской,
 если так же из Крымска твой двести четвертый
 будет в двадцать часов приходить на Казанский.
Я должна постоянно следить за собою,
 не казаться по-вдовьи несчастной и робкой
 и не плакать над снятой своей головою
 в мерзлый день с новогодней конфетной коробкой…

