Шел дождь. Был вечер нехорош,
 недобрый, неуклюжий.
 Он извивался у калош
 сырой гадюкой — лужей.
Был ветер въедлив, липок, лжив,
 зудел и ныл со злости;
 не только в помыслах кружил,-
 завинчивался в кости.
Небес тяжелая пола
 до тротуаров висла.
 Такая небываль была,
 что всё лишалось смысла.
Такая ночь, без слов, без звезд,
 такая мразь по коже,
 что стало всё это — до слез
 на правду непохоже.
Такая мраку благодать
 без чувств и без созвездий,
 что женщина могла отдать
 себя в любом подъезде.
Отдать без слов, отдать зазря
 у первого порога.
 Шел дождь. Шла ночь. Была заря
 отложена без срока.
Был ветер въедлив, скользок мрак,
 был вечер непроглядный…
 И вот оно случилось так,
 неласково, неладно.
Он молод был, он баки брил,
 он глуп был, как колода,
 он был рождения верзил
 не нашего приплода.
Читатель лист перевернет
 и скажет: «Что за враки?
 Ну где в тридцать четвертый год
 ты встретишь эти баки?»
Клянусь тебе, такие есть
 с тобой бок о бок, рядом,
 что нашу жизнь и нашу честь
 крысиным травят ядом.
Сырою ночью, смутной тьмой
 меж луж и туч таятся.
 А ты — воротишься домой,
 и фонари двоятся.
Двоится жизнь, двоится явь,
 и — верь не верь про это —
 хотя бы влет, хотя бы вплавь
 пробиться до рассвета.
Хоть всей премудрости тома
 подставь себе под локоть…
 А женщина? Она — сама,
 Ее — не надо трогать.

