Нынче утром певшее железо
 сердце мне изрезало в куски,
 оттого и мысли, может, лезут
 на стены, на выступы тоски.
Нынче город молотами в ухо
 мне вогнал распевов костыли,
 черных лестниц, сумерек и кухонь
 чад передо мною расстелив.
Ты в заре торжественной и трезвой,
 разогнавшей тленья тень и сон,
 хрипом этой песни не побрезгуй,
 зарумянь ей серое лицо!
Я хочу тебя увидеть, Гастев,
 длинным, свежим, звонким и стальным,
 чтобы мне — при всех стихов богатстве —
 не хотелось верить остальным;
Чтоб стеклом прозрачных и спокойных
 глаз своих, разрезами в сажень,
 ты застиг бы вешний подоконник
 (это на девятом этаже);
Чтобы ты зарокотал, как желоб
 от бранчливых маевых дождей;
 чтобы мне не слышать этих жалоб
 с улиц, бьющих пылью в каждый день;
Чтобы ты сновал не снов основой
 у машины в яростном плену;
 чтоб ты шел, как в вихре лес сосновый,
 землю с небом струнами стянув!..
Мы — мещане. Стоит ли стараться
 из подвалов наших, из мансард
 мукой бесконечных операций
 нарезать эпоху на сердца?
Может быть, и не было бы пользы,
 может, гром прошел бы полосой,
 но смотри — весь мир свивает в кольца
 немотой железных голосов.
И когда я забиваю в зори
 этой песни рвущийся забой,-
 нет, никто б не мог меня поссорить
 с будущим, зовущим за собой!
И недаром этот я влачу гам
 чугуна и свежий скрежет пил:
 он везде к расплывшимся лачугам
 наводненьем песен подступил.
Я тебя и никогда не видел,
 только гул твой слышал на заре,
 но я знаю: ты живешь — Овидий
 горняков, шахтеров, слесарей!
Ты чего ж перед лицом врага стих?
 Разве мы безмолвием больны?
 Я хочу тебя услышать, Гастев,
 больше, чем кого из остальных!

