Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом
 ветра. Автомобили катятся по булыжной
 мостовой, точно вода по рыбам
 Гудзона. Еле слышный
 голос, принадлежащий Музе,
 звучащий в сумерках как ничей, но
 ровный, как пенье зазимовавшей мухи,
 нашептывает слова, не имеющие значенья.
Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста
 туч. Светило, наказанное за грубость
 прикосновенья. Чье искусство —
 отнюдь не нежность, но близорукость.
 Жизнь в рассеянном свете! и по неделям
 ничего во рту, кроме бычка и пива.
 Зимой только глаз сохраняет зелень,
 обжигая голое зеркало, как крапива.
Ах, при таком освещении вам ничего не надо!
 Ни торжества справедливости, ни подруги.
 Очертания вещи, как та граната,
 взрываются, попадая в руки.
 И конечности коченеют. Это
 оттого, что в рассеянном свете холод
 демонстрирует качества силуэта —
 особенно, если предмет немолод.
Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?
 о сходстве целого с половинкой
 о чувстве, будто вы загорали
 наоборот: в полнолунье, с финкой.
 Но никто, жилку надув на шее,
 не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,
 ни нормальная публика: чем слышнее
 куплет, тем бесплотнее исполнитель.

