Земная поверхность есть
 признак того, что жить
 в космосе разрешено,
 поскольку здесь можно сесть,
 встать, пройтись, потушить
 лампу, взглянуть в окно.
Восемь других планет
 считают, что эти как раз
 выводы неверны,
 и мы слышим их ‘нет!’,
 когда убивают нас
 и когда мы больны.
Тем не менее я
 существую, и мне,
 искренне говоря,
 в результате вполне
 единственного бытия
 дороже всего моря.
Хотя я не враг равнин,
 друг ледниковых гряд,
 ценитель пустынь и гор —
 особенно Апеннин —
 всего этого, говорят,
 в космосе перебор.
Статус небесных тел
 приобретаем за счет
 рельефа. Но их рельеф
 не плещет и не течет,
 взгляду кладя предел,
 его же преодолев.
Всякая жизнь под стать
 ландшафту. Когда он сер,
 сух, ограничен, тверд,
 какой он может подать
 умам и сердцам пример,
 тем более — для аорт?
Когда вы стоите на
 Сириусе — вокруг
 бурое фантази
 из щебня и валуна.
 Это портит каблук
 и не блестит вблизи.
У тел и у их небес
 нету, как ни криви
 пространство, иной среды.
 ‘Многие жили без, —
 заметил поэт, — любви,
 но никто без воды’.
Отсюда — мой сентимент.
 И скорей, чем турист,
 готовый нажать на спуск
 камеры в тот момент,
 когда ландшафт волнист,
 во мне говорит моллюск.
Ему подпевает хор
 хордовых, вторят пять
 литров неголубой
 крови: у мышц и пор
 суши меня, как пядь,
 отвоевал прибой.
Стоя на берегу
 моря, морща чело,
 присматриваясь к воде,
 я радуюсь, что могу
 разглядывать то, чего
 в галактике нет нигде.
Моря состоят из волн —
 странных вещей, чей вид
 множественного числа,
 брошенного на произвол,
 был им раньше привит
 всякого ремесла.
По существу, вода —
 сумма своих частей,
 которую каждый миг
 меняет их чехарда;
 и бредни ведомостей
 усугубляет блик.
Определенье волны
 заключено в самом
 слове ‘волна’. Оно,
 отмеченное клеймом
 взгляда со стороны,
 им не закабалено.
В облике буквы ‘в’
 явно дает гастроль
 восьмерка — родная дочь
 бесконечности, столь
 свойственной синеве,
 склянке чернил и проч.
Как форме, волне чужды
 ромб, треугольник, куб,
 всяческие углы.
 В этом — прелесть воды.
 В ней есть нечто от губ
 с пеною вдоль скулы.
Склонностью пренебречь
 смыслом, чья глубина
 буквальна, морская даль
 напоминает речь,
 рваные письмена,
 некоторым — скрижаль.
Именно потому,
 узнавая в ней свой
 почерк, певцы поют
 рыхлую бахрому —
 связки голосовой
 или зрачка приют.
Заговори сама,
 волна могла бы свести
 слушателя своего
 в одночасье с ума,
 сказав ему: ‘я, прости,
 не от мира сего’.
Это, сдается мне,
 было бы правдой. Сей —
 удерживаем рукой;
 в нем можно зайти к родне,
 посмотреть Колизей,
 произнести ‘на кой?’.
Иначе с волной, чей шум,
 смахивающий на ‘ура’, —
 шум, сумевший вобрать
 ‘завтра’, ‘сейчас’, ‘вчера’,
 идущий из царства сумм, —
 не занести в тетрадь.
Там, где прошлое плюс
 будущее вдвоем
 бьют баклуши, творя
 настоящее, вкус
 диктует массам объем.
 И отсюда — моря.
Скорость по кличке ‘свет’,
 белый карлик, квазар
 напоминают нерях;
 то есть пожар, базар.
 Материя же — эстет,
 и ей лучше в морях.
Любое из них — скорей
 слепок времени, чем
 смесь катастрофы и
 радости для ноздрей,
 или — пир диадем,
 где за столом — свои.
Собой превращая две
 трети планеты в дно,
 море — не лицедей.
 Вещью на букву ‘в’
 оно говорит: оно —
 место не для людей.
Тем более если три
 четверти. Для волны
 суша — лишь эпизод,
 а для рыбы внутри —
 хуже глухой стены:
 тот свет, кислород, азот.
При расшифровке ‘вода’,
 обнажив свою суть,
 даст в профиль или в анфас
 ‘бесконечность-о-да’;
 то есть, что мир отнюдь
 создан не ради нас.
Не есть ли вообще тоска
 по вечности и т. д.,
 по ангельскому крылу —
 инерция косяка,
 в родной для него среде
 уткнувшегося в скалу?
И не есть ли Земля
 только посуда? Род
 пиалы? И не есть ли мы,
 пашущие поля,
 танцующие фокстрот,
 разновидность каймы?
Звезды кивнут: ага,
 бордюр, оторочка, вязь
 жизней, которых счет
 зрения отродясь
 от громокипящих га
 моря не отвлечет.
Им виднее, как знать.
 В сущности, их накал
 в космосе объясним
 недостатком зеркал;
 это легче понять,
 чем примириться с ним.
Но и моря, в свой черед,
 обращены лицом
 вовсе не к нам, но вверх,
 ценя их, наоборот,
 как выдуманной слепцом
 азбуки фейерверк.
Оказываясь в западне
 или же когда мы
 никому не нужны,
 мы видим моря вовне,
 больше беря взаймы,
 чем наяву должны.
В облике многих вод,
 бегущих на нас, рябя,
 встающих там на дыбы,
 мнится свобода от
 всего, от самих себя,
 не говоря — судьбы.
Если вообще она
 существует — и спор
 об этом сильней в глуши —
 она не одушевлена,
 так как морской простор
 шире, чем ширь души.
Сворачивая шапито,
 грустно думать о том,
 что бывшее, скажем, мной,
 воздух хватая ртом,
 превратившись в ничто,
 не сделается волной.
Но ежели вы чуть-чуть
 мизантроп, лиходей,
 то вам, подтянув кушак,
 приятно, подставив ей,
 этой свободе, грудь,
 сделать к ней лишний шаг.

