…старость не радость, маразм не оргазм
Начал я от жизни уставать,
 верить гороскопам и пророчествам,
 понял я впервые, что кровать
 может быть прекрасна одиночеством.
Утрачивает разум убеждения,
 теряет силу плоть и дух линяет;
 желудок — это орган наслаждения,
 который нам последним изменяет.
Не из-за склонности ко злу,
 а от игры живого чувства
 любого возраста козлу
 любезна сочная капуста.
Белый цвет летит с ромашки,
 вянут ум и обоняние,
 лишь у маленькой рюмашки
 не тускнеет обаяние.
Увы, красавица, как жалко,
 что не по мне твой сладкий пряник,
 ты персик, пальма и фиалка,
 а я давно уж не ботаник.
Осмотрю на нашу старость с одобрением,
 мы заняты любовью и питьем;
 судьба нас так полила удобрением,
 что мы еще и пахнем и цветем.
Того, что будет с нами впредь,
 уже сейчас легко достигнуть:
 с утра мне чтобы умереть —
 вполне достаточно подпрыгнуть.
Стало сердце покалывать скверно,
 стал ходить, будто ноги по пуду;
 больше пить я не буду,
 наверно, хоть и меньше, конечно, не буду.
К ночи слышней зловещее
 цоканье лет упорное,
 самая мысль о женщине
 действует как снотворное.
На душе моей не тускло и не пусто,
 и, даму если вижу в неглиже,
 я чувствую в себе живое чувство,
 но это чувство юмора уже.
К любви я охладел не из-за лени,
 и к даме попадая ночью в дом,
 упасть еще готов я на колени,
 но встать уже с колен могу с трудом.
Зря девки не глядят на стариков
 и лаской не желают ублажать:
 мальчишка переспит — и был таков,
 а старенький — не в силах убежать.
Время льется даже в тесные
 этажи души подвальные,
 сны мне стали сниться пресные
 и уныло односпальные.
С увлечением жизни моей детектив
 я читаю, почти до конца проглотив.
 Тут сюжет уникального кроя:
 сам читатель — убийца героя.
Кипя, спеша и споря,
 состарились друзья,
 и пьем теперь мы с горя,
 что пить уже нельзя.
Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
 мы просто оскудению перечим;
 чем более мы лысы и плешивы,
 тем более кудрявы найти речи.
Подруг моих поблекшие черты
 бестактным не задену я вниманием,
 я только на увядшие цветы
 смотрю теперь с печальным пониманием.
То ли поумнел седой еврей:
 мира не исправишь все равно,
 то ли стал от возраста добрей,
 то ли жалко гнева на гавно.
Уже не люблю я витать в облаках,
 усевшись на тихой скамье,
 нужнее мне ножка цыпленка в руках,
 чем сон о копченой свинье.
Весь день суетой загубя,
 плетусь я к усталому ужину
 и вечером в куче себя
 уже не ищу я жемчужину.
Знаю старцев, на жизненном склоне
 коротающих тихие дни
 в том невидимом облаке вони,
 что когда-то издали они.
Шепнуло мне прелестное создание,
 что я еще и строен и удал,
 но с нею на любовное свидание
 на ровно четверть века опоздал.
Другим теперь со сцены соловьи
 поют в их артистической красе,
 а я лишь выступления свои
 хожу теперь смотреть, и то не все.
Утечет сквозь нас река времен,
 кипя вокруг, как суп;
 был молод я и неумен,
 теперь я стар и глуп.
Пришел я с возрастом к тому,
 что меньше пью, чем ем,
 а пью так мало потому,
 что бросил пить совсем.
С годами нрав мой изменился,
 я разлюбил пустой трезвон,
 я всем учтиво поклонился
 и отовсюду вышел вон.
Нам пылать уже вряд ли пристало;
 тихо-тихо нам шепчет бутылка,
 что любить не спеша и устало —
 даже лучше, чем бурно и пылко.
Не стареет моя подруга,
 хоть сейчас на экран кино,
 дует западный ветер с юга
 в наше северное окно.
На склоне лет на белом свете
 весьма уютно куковать,
 на вас поплевывают дети,
 а всем и вовсе наплевать.
Подвергнув посмертной оценке
 судьбу свою, душу и труд,
 я стану портретом на стенке,
 и мухи мой облик засрут.
Прочтите надо мной мой некролог
 в тот день, когда из жизни уплыву;
 возвышенный его услыша слог,
 я, может быть, от смеха оживу.
Мне жаль, что в оперетте панихидной,
 в ее всегда торжественном начале
 не в силах буду репликой ехидной
 развеять обаяние печали.

