В стране рабов, кующих рабство,
 среди блядей, поющих блядство,
 мудрец живет анахоретом,
 по ветру хер держа при этом.
Себя расточая стихами
 и век промотавши, как день,
 я дерзко хватаю руками
 то эхо, то запах, то тень.
На все происходящее гляжу
 и думаю: огнем оно гори;
 но слишком из себя не выхожу,
 поскольку царство Божие — внутри.
Прожив полвека день за днем
 и поумнев со дня рождения,
 теперь я легок на подъем
 лишь для совместного падения.
Красив, умен, слегка сутул,
 набит мировоззрением,
 вчера в себя я заглянул
 и вышел с омерзением.
В живую жизнь упрямо верил я,
 в простой резон и в мудрость шутки,
 а все высокие материи
 блядям раздаривал на юбки.
Толстухи, щепки и хромые,
 страшилы, шлюхи и красавицы,
 как параллельные прямые,
 в моей душе пересекаются.
Мне моя брезгливость дорога,
 мной руководящая давно:
 даже чтобы плюнуть во врага,
 я не набираю в рот гавно,
Я был везунчик и счастливчик,
 судил и мыслил просвещенно,
 и не один прелестный лифчик
 при мне вздымался учащенно.
Мой небосвод хрустально ясен
 и полон радужных картин
 не потому, что мир прекрасен,
 а потому, что я — кретин.
На дворе стоит эпоха,
 а в углу стоит кровать,
 и когда мне с бабой плохо,
 на эпоху мне плевать.
Пишу не мерзко, но неровно;
 трудиться лень, а праздность злит.
 Живу с еврейкой полюбовно,
 хотя душой — антисемит.
Я оттого люблю лежать
 и в потолок плюю,
 что не хочу судьбе мешать
 кроить судьбу мою.
Все вечные жиды во мне сидят —
 пророки, вольнодумцы, торгаши,
 и, всласть жестикулируя, галдят
 в потемках неустроенной души.
Я ни в чем на свете не нуждаюсь,
 не хочу ни почестей, ни славы;
 я своим покоем наслаждаюсь,
 нежным, как в раю после облавы.
Пока не поставлена клизма,
 я жив и довольно живой;
 коза моего оптимизма
 питается трын-травой.
Ничем в герои не гожусь —
 ни духом, ни анфасом;
 и лишь одним слегка горжусь,
 что крест несу с приплясом.
Клянусь компотом детства моего
 и старческими грелками клянусь, —
 что я не испугаюсь ничего,
 случайно если истины коснусь.
Что расти с какого-то момента
 мы перестаем — большая жалость:
 мне, возможно, два лишь сантиметра
 до благоразумия осталось.
На дереве своей генеалогии
 характер мой отыскивая в предках,
 догадываюсь грустно я, что многие
 качаются в петле на этих ветках.
Скклонен до всего коснуться глазом
 разум неглубокий мой, но дошлый,
 разве что в политику ни разу
 я не влазил глубже, чем подошвой.
Эа то, что смех во мне преобладает
 над разумом средь жизненных баталий,
 фортуна меня щедро награждает
 обратной стороной своих медалей.
В этом странном окаянстве —
 как живу я? Чем дышу?
 Шум и хам царят в пространстве,
 шумный хам и хамский шум.
Когда-нибудь я стану знаменит,
 по мне окрестят марку папирос,
 и выяснит лингвист-антисемит,
 что был я прибалтийский эскимос.
Что стал я пролетарием — горжусь;
 без устали, без отдыха, без фальши
 стараюсь, напрягаюсь и тружусь,
 как юный лейтенант — на генеральше.
Каков он, идеальный мой читатель?
 С отчетливостью вижу я его:
 он скептик, неудачник и мечтатель,
 и жаль, что не читает ничего.
Господь — со мной играет ловко,
 а я — над Ним слегка шучу,
 по вкусу мне моя веревка,
 вот я ногами и сучу.
Блуд мировых переустройств
 и бред слияния в экстазе —
 имеют много общих свойств
 со смерчем смыва в унитазе.
Эпоха, мной за нравственность горда,
 чтоб все об этом ведали везде,
 напишет мое имя навсегда
 на облаке, на ветре, на дожде.
Куда по смерти душу примут,
 я с Богом торга не веду;
 в раю намного мягче климат,
 но лучше общество в аду.

