…косится на бекрень печальный ум
Листаю стихи, обоняя со скуки
 их дух — не крылатый, но птичий;
 есть право души издавать свои звуки,
 но есть и границы приличий.
Во мне приятель веру сеял
 и лил надежды обольщение,
 и столько бодрости навеял,
 что я проветрил помещение.
Когда нас учит жизни кто-то,
 я весь немею;
 житейский опыт идиота
 я сам имею.
Вовсе не отъявленная бестия
 я умом и духом, но однако —
 видя столп любого благочестия —
 ногу задираю, как собака.
А вера в Господа моя —
 сестра всем верам:
 пою Творцу молитвы я
 пером и хером.
Весь век понукает невидимый враг нас
 бумагу марать со слепым увлечением;
 поэт — не профессия, это диагноз
 печальной болезни с тяжелым течением.
Слегка криминально мое бытие,
 но незачем дверь запирать на засов,
 умею украсть я лишь то, что мое;
 я ветер ворую с чужих парусов.
Твоих убогих слов ненужность
 и так мне кажется бесспорной,
 но в них видна еще натужность,
 скорей уместная в уборной.
Ночью проснешься и думаешь грустно:
 люди коварны, безжалостны, злы,
 всюду кипят ремесло и искусство,
 душат долги и не мыты полы.
Чтоб сочен и весел был каждый обед,
 бутылки поставь полукрутом,
 а чинность, и чопорность, и этикет
 пускай подотрутся друг другом.
Портили глаза и гнули спины,
 только все не впрок и бесполезно,
 моего невежества глубины —
 энциклопедическая бездна.
Нас как бы судьба ни коверкала,
 кидая порой наповал,
 а мне собеседник из зеркала
 всегда с одобреньем кивал.
За то греху чревоугодия
 совсем не враг я, а напротив,
 что в нем есть чудная пародия
 на все другие страсти плоти.
Я люблю, когда грустный некто
 под обильное возлияние
 источает нам интеллекта
 тухловатое обаяние.
Мне жалко всех, кого в азарте
 топтал я смехом на заре —
 увы, но кротость наша в марте
 куда слабей, чем в октябре.
Восхищенные собственным чтением,
 два поэта схлестнули рога,
 я смотрю на турнир их с почтением,
 я люблю тараканьи бега.
Стихов его таинственная пошлость
 мне кажется забавной чрезвычайно,
 звуча как полнозвучная оплошность,
 допущенная в обществе случайно.
Гетера, шлюха, одалиска —
 таят со мной родство ментальное,
 искусству свойственно и близко
 их ремесло горизонтальное.
Снимать устав с роскошных дев
 шелка, атласы и муары,
 мы, во фланель зады одев,
 изводим страсть на мемуары.
Настолько он изношен и натружен,
 что вышло ему время отдохнуть,
 уже венок из лавров им заслужен —
 хотя и не на голову отнюдь.
Читатель нам — как воздух и вода,
 читатель в нас поддерживает дух;
 таланту без поклонников — беда;
 беда, что у людей есть вкус и слух.
В похмельные утра жестокие
 из мути душевной являлись
 мне мысли настолько глубокие,
 что тут же из виду терялись.
Почувствовав тоску в родном пространстве,
 я силюсь отыскать исток тоски:
 не то повеял запах дальних странствий,
 не то уже пора сменить носки.
Он талант, это всем несомненно,
 пишет сам и других переводит,
 в голове у него столько сена,
 что Пегас от него не отходит.
Ругал эпоху и жену,
 искал борьбы, хотел покоя,
 понять умом одну страну
 грозился ночью с перепоя.
Беспечный чиж с утра поет,
 а сельдь рыдает: всюду сети;
 мне хорошо, я идиот,
 а умным тяжко жить на свете.
Глупо думать про лень негативно
 и надменно о ней отзываться:
 лень умеет мечтать так активно,
 что мечты начинают сбываться.
Пот познавательных потуг
 мне жизнь не облегчил,
 я недоучка всех наук,
 которые учил.
Глупо гнаться, мой пишущий друг,
 за читательской влагой в глазу —
 все равно нарезаемый лук
 лучше нас исторгает слезу.
Он воплотил свой дар сполна,
 со вдохновеньем и технично
 вздувая волны из гавна,
 изготовляемого лично.
Нет, я на лаврах не почил,
 верша свой труд земной:
 ни дня без строчки —
 как учил меня один портной.
Жили гнусно, мелко и блудливо,
 лгали и в стихе, и в жалкой прозе;
 а в раю их ждали терпеливо —
 райский сад нуждается в навозе.
Меня любой прохожий чтобы помнил,
 а правнук справедливо мной гордился,
 мой бюст уже лежит в каменоломне,
 а скульптор обманул и не родился.

