Тому назад, тому назад
 смолою плакал палисад,
 смолою плакали кресты
 на кладбище от духоты,
 и сквозь глазки сучков смола
 на стенах дачи потекла.
 Вымаливала молний ночь,
 чтобы самой себе помочь,
 и, ветви к небу возводя,
 «Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
 Был от жасмина пьян жасмин.
 Всю ночь творилось что-то с ним,
 и он подглядывал в окно,
 где было шорохно, грешно,
 где, чуть мерцая, простыня
 сползла с тебя, сползла с меня,
 и от сиянья наших тел
 жасмин зажмурился, вспотел.
 Друг друга мы любили так,
 что оставалась на устах
 жасмина нежная пыльца,
 к лицу порхая от лица.
 Друг друга мы любили так,
 что ты иссякла, я иссяк, —
 лишь по телам во все концы
 блуждали пальцы, как слепцы.
 С твоей груди моя рука
 сняла ночного мотылька.
 Я целовал ещё, ещё
 чуть-чуть солёное плечо.
 Ты встала, подошла к окну.
 Жасмин отпрянул в глубину.
 И, растворясь в ночном нигде,
 «К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
 Машина прыгнула во мглу,
 а там на даче, на полу,
 лежала, корчась, простыня
 и без тебя и без меня.
 Была полночная жара,
 но был забор и в нём — дыра.
 И та дыра нас завела
 в кусты — владенья соловья.
 Друг друга мы любили так,
 что весь предгрозием набряк
 чуть закачавшийся ивняк,
 где раскачался соловей
 и расточался из ветвей,
 поймав грозинки язычком,
 но не желая жить молчком
 и подчиняться не спеша
 шушуканию камыша.
 Не правда это, что у птиц
 нет лиц.
 Их узнают сады, леса.
 Их лица — это голоса.
 Из всех других узнал бы я
 предгрозового соловья.
 Быть вечно узнанным певцу
 по голосу, как по лицу!
 Он не сдавался облакам,
 уже прибравшим ночь к рукам,
 и звал, усевшись на лозу,
 себе на пёрышки грозу.
 И грянул выпрошенный гром
 на ветви, озеро и дом,
 где жил когда-то в старину
 фельдмаршал Паулюс в плену.
 Тому назад, тому назад
 была война, был Сталинград.
 Но память словно решето.
 Фельдмаршал Паулюс — никто
 и для листвы, и соловья,
 и для плотвы, и сомовья,
 и для босого божества,
 что в час ночного торжества
 в промокшем платье озорно
 со мной вбежало в озеро!
 На нём с мерцанием внутри
 от ливня вздулись пузыри,
 и заиграла ты волной
 то подо мной, то надо мной.
 Не знал я, где гроза, где ты.
 У вас — русалочьи хвосты.
 И, хворост молний наломав,
 гроза плясала на волнах
 под сумасшедший пляс плотвы,
 и две счастливых головы
 плясали, будто бы под гром
 отрубленные топором…
 Тому назад, тому назад
 мы вдаль поплыли наугад.
 Любовь — как плаванье в нигде.
 Сначала — шалости в воде.
 Но уплотняется вода
 так, что становится тверда.
 Порой ползём с таким трудом
 по дну, как будто подо льдом,
 а то плывём с детьми в руках
 во всех собравшихся плевках!
 Все водяные заодно
 прилежно тянут нас на дно,
 и призрак в цейсовский бинокль
 глядит на судороги ног.
 Теперь, наверно, не к добру
 забили прежнюю дыру.
 Какой проклятый реваншист
 мстит за художественный свист?
 Неужто призраки опять
 на горло будут наступать,
 пытаясь всех, кто жив-здоров,
 отгородить от соловьёв?
 Неужто мир себя испел
 и вместе с голосом истлел
 под равнодушною травой
 тот соловей предгрозовой?!
 И мир не тот, и мы не те
 в бессоловьиной темноте.
 Но, если снова духота,
 спой, соловьёныш: хоть с креста
 на кладбище, где вновь смола
 с крестов от зноя поползла.
 Пробей в полночную жару
 в заборе голосом дыру!
 А как прекрасен стал бы мир,
 где все заборы — лишь из дыр!
 Спой, соловьёныш, — подпою,
 как подобает соловью,
 как пел неназванный мой брат
 тому назад, тому назад…
Евгений Евтушенко — Тому назад: Стих
> 

