Рим напокажет и навертит,
 а сам останется незрим.
 Коли Москва слезам не верит —
 не верит даже крови Рим.
Он так устал от всех обманов,
 от лжегероев, лжетитанов,
 и хочет он в тени каштанов
 пить безобманное винцо.
 Быть может, столько в нем фонтанов,
 чтобы от новых шарлатанов
 скрывать за брызгами лицо.
В метро, трамвае, фаэтоне,
 в такси гонялся я за ним,
 за жабры брал в ночном притоне,
 но ускользал он по-тритоньи,
 неуловим, необъясним,
 и на асфальте и бетоне
 у Рима, словно акатоне,
 почти вымаливал я Рим.
Но слишком я спешил, пожалуй,
 с нетрезвой скоростью пожарной,
 что внешне трезвости мудрей,
 и тупики, руины, свалки
 по доброте вставляли палки
 в колеса резвости моей.
Я брел в растерянности жалкой,
 Гигантской соковыжималкой
 гудела жизнь. Я был смятен.
 Вокруг бежали и стояли,
 лудили, клеили, паяли,
 чинили зубы и рояли,
 штаны, ботинки и мадонн.
В уборных грязные обмылки
 хранили тайны сотен рук.
 У баров битые бутылки,
 как Рима скрытые ухмылки,
 косясь, осклабливались вдруг:
 «Смотри, — в такой камнедробилке
 тебе, что камешку,— каюк…»
 Кричал неон: «Кампари-сода!»
 В тазу детей купали. Сохла
 афиша битлзов. Капли сонно
 с белья стекали у стены.
 И вкрадчивые, как саперы,
 японцы щупали соборы
 то с той, то с этой стороны.
Все на детали разлезалось,
 несовместимые, казалось,
 но что-то трезво прорезалось,
 связуя частности в одно,
 когда в лавчонках над вещами
 бесстрастно надписи вещали:
 «Уценено!», «Уценено!»
На книжках, временем казненных,
 на залежавшихся кальсонах,
 на всем, что жалко и смешно,
 на застоявшихся буфетах,
 на зависевшихся портретах:
 «Уценено!», «Уценено!»
Я замирал, и сквозь рекламы,
 как будто сквозь игривый грим,
 облезлой львиной гривой драмы
 ко мне проламывался Рим.
И мне внезапно драма Рима
 открылась в том, что для него
 до крика сдавленного мнима
 на свете стоимость всего.
Постиг он опытом арены
 и всем, что выпало затем,
 как перечеркивались цены
 людей отдельных и систем.
И, дело доброе содеяв,
 он проставляет сам давно
 на всех зазнавшихся идеях —
 «Уценено!», «Уценено!»,
И если кто-то себе наспех
 вздувает цену неумно,
 то Рим уже предвидит надпись:
 «Уценено», «Уценено!»
Но Рим, на все меняя цены,
 в себе невольно усомнен,
 боясь, что сходит сам со сцены,
 что сам эпохой уценен,
И драма Рима — драма храма,
 который в сутолке веков
 набит богами, словно хламом,
 и в то же время — без богов.
И в чем разгадка драмы мира?
 Не в том ли, что для мира мнима
 цена вещей, как и для Рима?!
 И, если даже мир сполна
 цены вещей не знает новой,
 рукой насмешливо-суровой
 крест-накрест — прежняя цена…

