Памяти Корнея Чуковского
Вот лежит перед морем девочка.
 Рядом книга. На буквах песок.
 А страничка под пальцем не держится —
 трепыхается, как парусок.
Море сдержанно камни ворочает,
 их до берега не докатив.
 Я надеюсь, что книга хорошая —
 не какой-нибудь там детектив.
Я не вижу той книги названия —
 ее край сердоликом прижат,
 но ведь автор — мой брат по призванию
 и, быть может, умерший мой брат.
И когда умирают писатели —
 не торговцы словами с лотка,—
 как ты чашу утрат ни подсахари,
 эта чаша не станет сладка.
Но испей эту чашу, готовую
 быть решающей чашей весов
 в том сраженье за души, которые,
 может, только и ждут парусов.
Не люблю я красивых надрывностей.
 Причитать возле смерти не след.
 Но из множества несправедливостей
 наибольшая все-таки — смерть.
Я платочка к глазам не прикладываю,
 боль проглатываю свою,
 если снова с повязкой проклятою
 в карауле почетном стою.
С каждой смертью все меньше мы молоды,
 сколько горьких утрат наяву
 канцелярской булавкой приколото
 прямо к коже, а не к рукаву…
Наше дело, как парус, тоненько
 бьется, дышит и дарит свет,
 но ни Яшина, ни Паустовского,
 ни Михал Аркадьича нет.
И — Чуковский… О, лучше бы издали
 поклониться, но рядом я встал.
 О, как вдруг на лице его выступило
 то, что был он немыслимо стар.
Но он юно, изящно и весело
 фехтовал до конца своих дней,
 Айболит нашей русской словесности,
 с бармалействующими в ней.
Было легкое в нем, чуть богемное.
 Но достойнее быть озорным,
 даже легким, но добрым гением,
 чем заносчивым гением злым.
И у гроба Корнея Иваныча
 я увидел — вверху, над толпой
 он с огромного фото невянуще
 улыбался над мертвым собой.
Сдвинув кепочку, как ему хочется,
 улыбался он миру всему,
 и всему благородному обществу,
 и немножко себе самому.
Будет столько меняться и рушиться,
 будут новые голоса,
 но словесность великая русская
 никогда не свернет паруса.
…Даже смерть от тебя отступается,
 если кто-то из добрых людей
 в добрый путь отплывает под парусом
 хоть какой-то странички твоей…

