На земле драгоценной и скудной
 я стою, покорителей внук,
 где замёрзшие слёзы якутов
 превратились в алмазы от мук.
Не добытчиком, не атаманом
 я спустился к Олёкме-реке,
 голубую пушнину туманов
 тяжко взвешивая на руке.
Я меняла особый. Убытку
 рад, как золото — копачу.
 На улыбку меняю улыбку
 и за губы — губами плачу.
Никого ясаком не опутав,
 я острогов не строю. Я сам
 на продрогшую землю якутов
 возлагаю любовь как ясак.
Я люблю, как старух наших русских,
 луноликих якутских старух,
 где лишь краешком в прорезях узких
 брезжит сдержанной мудрости дух.
Я люблю чистоту и печальность
 чуть расплющенных лиц якутят,
 будто к окнам носами прижались
 и на ёлку чужую глядят.
Но сквозь розовый чад иван-чая,
 сквозь дурманящий мёдом покос,
 сокрушённо крестами качая,
 наплывает старинный погост.
Там лежат пауки этих вотчин —
 целовальники, тати, купцы
 и счастливые, может, а в общем
 разнесчастные люди — скопцы.
Те могилы кругом, что наросты,
 и мне стыдно, как будто я тать,
 «Здесь покоится прах инородца», —
 над могилой якута читать.
Тот якут жил, наверно, не бедно, —
 подфартило. Есть даже плита.
 Ну, а сколькие мёрли бесследно
 от державной культуры кнута!
Инородцы?! Но разве рожали
 по-иному якутов на свет?
 По-иному якуты рыдали?
 Слёзы их — инородный предмет?
Жили, правда, безводочно, дико,
 без стреляющей палки, креста,
 ну а всё-таки добро и тихо,
 а культура и есть доброта.
Люди — вот что алмазная россыпь.
 Инородец — лишь тот человек,
 кто посмел процедить: «Инородец!»
 или бросил глумливо: «Чучмек!»
И без всяческих клятв громогласных
 говорю я, не любящий слов:
 пусть здесь даже не будет алмазов,
 но лишь только бы не было слёз.

