Перевод Г. Шенгели
Когда вошел в Сикстинскую капеллу
 Буонарроти, он
 Остановился вдруг, как бы насторожен;
 Измерил взглядом выгиб свода,
 Шагами — расстояние от входа
 До алтаря;
 Счел силу золотых лучей,
 Что в окна бросила закатная заря;
 Подумал, как ему взнуздать коней —
 Безумных жеребцов труда и созиданья;
 Потом ушел до темноты в Кампанью,
И линии долин и очертанья гор
 Игрою контуров его пьянили взор;
 Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых
 Деревьях, бурею сгибаемых в дугу,
 Натугу мощных спин и мышцы торсов голых
 И рук, что в небеса подъяты на бегу;
 И перед ним предстал весь облик человечий —
 Покой, движение, желанья, мысли, речи —
 В телесных образах стремительных вещей.
 Шел в город ночью он в безмолвии полей,
 То гордостью, то вновь смятением объятый:
 Ибо видения, что встали перед ним,
 Текли и реяли — неуловимый дым, —
 Бессильные принять недвижный облик статуй.
На следующий день тугая гроздь досад
 В нем лопнула, как под звериной лапой
 Вдруг лопается виноград;
 И он пошел браниться с папой;
 Зачем ему,
 Ваятелю, расписывать велели
 Известку грубую в капелле,
 Что вся погружена во тьму?
 Она построена нелепо:
 В ярчайший день она темнее склепа!
 Какой же прок в том может быть,
 Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить?
 Где для подмостков он достанет лес достойный;
 До купола почти как до небес?
 Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный:
 «Я прикажу срубить мой самый лучший лес».
И вышел Анджело и удалился в Рим,
 На папу, на весь мир досадою томим,
 И чудилось ему, что тень карнизов скрыла
 Несчетных недругов, что, чуя торжество,
 Глумятся в тишине над сумеречной силой
 И над величием художества его;
 И бешено неслись в его угрюмой думе
 Движенья и прыжки, исполнены безумий.
 Когда он вечером прилег, чтобы уснуть, —
 Огнем горячечным его пылала грудь;
 Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, —
 Стрела, которая еще трепещет в ране.
 Чтоб растравить тоску, наполнившую дни,
 Внимал он горестям и жалобам родни;
 Его ужасный мозг весь клокотал пожаром,
 Опустошительным, стремительным и ярым.
Но чем сильнее он страдал,
 Чем больше горечи он в сердце накоплял,
 Чем больше ввысь росла препятствий разных
 груда,
 Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда,
 Которым должен был зажечься труд его, —
 Тем жарче плавился в его душе смятенной
 Металл творенья исступленный,
 Чей он носил в себе и страх и торжество.
Был майский день, колокола звонили,
 Когда в капеллу Анджело вошел, —
 И мозг его весь покорен был силе.
 Он замыслы свои в пучки и связки сплел!
 Тела точеные сплетеньем масс и линий
 Пред ним отчетливо обрисовались ныне.
 В капелле высились огромные леса, —
 И он бы мог по ним взойти на небеса.
 Лучи прозрачные под сводами скользили,
 Смыкая линии в волнах искристой пыли.
 Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням,
 Минуя по три в раз, насторожен и прям.
 Из-под ресниц его взвивался новый пламень;
 Он щупал пальцами и нежно гладил камень,
 Что красотой одеть и славою теперь
 Он должен был. Потом спустился снова
 И наложил тяжелых два засова
 На дверь.
И там он заперся на месяцы, на годы,
 Свирепо жаждая замкнуть
 От глаз людских своей работы путь;
 С зарею он входил под роковые своды,
 Ногою твердою пересилив порог;
 Он, как поденщик, выполнял урок;
 Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым,
 Весь день он занят был своим бессмертным делом.
Уже
 Двенадцать парусов он ликами покрыл!
 Семь прорицателей и пять сивилл
 Вникали в тексты книг, где, как на рубеже,
 Пред ними будущее встало,
 Как бы литое из металла.
 Вдоль острого карниза вихри тел
 Стремились и летели за предел;
 Их золотые спины гибкой лентой
 Опутали антаблементы;
 Нагие дети ввысь приподняли фронтон;
 Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн;
 Клубился медный змий в своей пещере серной;
 Юдифь алела вся от крови Олоферна;
 Скалою Голиаф простер безглавый стан,
 И в пытке корчился Аман.
 Уверенно, без исправлений,
 Без отдыха, и день за днем,
 Смыкался полный круг властительных свершений.
 На своде голубом
 Сверкнуло Бытие.
 Там бог воинственный вонзал свое копье
 В хаос, клубившийся над миром;
 Диск солнца, диск луны, одетые эфиром,
 Свои места в просторе голубом
 Двойным отметили клеймом;
 Егова реял над текучей бездной,
 Носимый ветром, блеск вдыхая звездный;
 Твердь, море, горы — все казалось там живым
 И силой, строгою и мерной, налитым;
 Перед создателем восторженная Ева
 Стояла, руки вздев, колена преклонив,
 И змий, став женщиной, вдоль рокового древа
 Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв;
 И чувствовал Адам большую руку божью,
 Персты его наполнившую дрожью,
 Влекущую его к возвышенным делам;
 И Каин с Авелем сжигали жертвы там;
 И в винограднике под гроздью золотою
 Валился наземь Ной, упившийся вином;
 И траурный потоп простерся над землею
 Огромным водяным крылом.
 Гигантский этот труд, что он один свершил,
 Его пыланием Еговы пепелил;
 Его могучий ум свершений вынес бремя;
 Он бросил на плафон невиданное племя
 Существ, бушующих и мощных, как пожар.
 Как молния, блистал его жестокий дар;
 Он Данта братом стал или Савонаролы.
 Уста, что создал он, льют не его глаголы;
 Зрят не его судьбу глаза, что он зажег;
 Но в каждом теле там, в огне любого лика —
 И гром и отзвуки его души великой.
 Он создал целый мир, такой, какой он смог,
 И те, кто чтит душой благоговейно, строго
 Великолепие латинских гордых дел, —
 В капелле царственной, едва войдя в придел,
 Его могучий жест увидят в жесте бога.
Был свежий день: лишь осень началась,
 Когда художник понял ясно,
 Что кончен труд его, великий и прекрасный,
 И что работа удалась.
 Хвалы вокруг него раскинулись приливом,
 Великолепным и бурливым.
 Но папа все свой суд произнести не мог;
 Его молчанье было как ожог,
 И мастер вновь в себя замкнулся,
 В свое мучение старинное вернулся,
 И гнев и гордость с их тоской
 И подозрений диких рой
 Помчали в бешеном полете
 Циклон трагический в душе Буонарроти.

