Родная кровинка течет в ее жилах,
 И больно — пусть век мою слабость простит —
 От глаз ее жалких, от рук ее милых
 Отречься и память со счетов скостить.
Выветриваясь, по куску выпадая,
 Душа искрошилась, как зуб, до корня.
 Шли годы, и эта ли полуседая,
 Тщедушная женщина — мать у меня?
Убогая! Где твоя прежняя сила?
 Какая дорога в могилу свела?
 Влюблялась, кисейные платья носила,
 Читала Некрасова, смуглой была.
Растоптана зверем, чье прозвище — рынок,
 Раздавлена грузом матрасов и соф,
 Сгорела на пламени всех керосинок,
 Пылающих в недрах кухонных Голгоф.
И вот они — вечная песенка жалоб,
 Сонливость, да втертый в морщины желток,
 Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,
 Скупой, грязноватый седой завиток.
Так попусту, так бесполезно и глупо
 Дотла допылала твоя красота!
 Дымящимся паром кипящего супа
 Весь мир от тебя заслонила плита!
В истрепанных туфлях, потертых и рыжих,
 С кошелкой, в пальто, что не греет души,
 Привыкла блуждать между рыночных выжиг,
 Торгуясь, клянясь, скопидомя гроши.
Трудна эта доля, и жребий несладок:
 Пугаться трамваев, бояться людей,
 Толкаться в хвостах продуктовых палаток,
 Среди завсегдатаев очередей.
Но желчи не слышно в ее укоризне,
 Очаг не наскучил ей, наоборот:
 Ей быть и не снилось хозяйкою жизни,
 Но только властительницей сковород.
Она умоляет: «Родимый, потише!
 Живи не спеша, не волнуйся, дитя!
 Давай проживем, как подпольные мыши,
 Что ночью глубокой в подвалах свистят!»
Затем, что она исповедует примус,
 Затем, что она меж людьми как в лесу, —
 Мою угловатую непримиримость
 К мышиной судьбе я, как знамя, несу.
Мне хочется расколдовать ее морок,
 Взять под руку мать, как слепое дитя,
 От противней чадных, от жирных конфорок
 Увесть ее на берег моря, хотя
Я знаю, он будет ей чуден и жуток,
 Тот солнечный берег житейской реки.
 Слепую от шор, охромевшую в путах,
 Я все ж поведу ее, ей вопреки!

