Свежий вечер. Старый переулок,
 Дряхлая церковушка, огни…
Там тепло, там медленен и гулок
 Голос службы, как в былые дни.
 Не войти ли?.. О, я знаю, знаю:
 Литургией не развеять грусть,
 Не вернуться к преданному раю
 Тропарём, знакомым наизусть.
 В самом детском, жалком, горьком всхлипе
 Бесприютность вот такая есть…
Загляну-ка. —
 Что это?.. Протяжный
 Глагол священника, — а там, вдали,
 Из сумрака веков безликих
 Щемяще замирает весть:
— Толико время с вами есмь,
 И не познал Меня, Филиппе. —
…Шумит Кедрон холодной водовертью.
 Спит Гефсимания, и резок ветр ночной…
— Прискорбна есть душа Моя до смерти;
 Побудьте здесь
 и бодрствуйте со Мной. —
Но плотный сон гнетёт и давит вежды,
 Сочится в мозг, отяжеляет плоть;
 Усилием немыслимой надежды
 Соблазна не перебороть, —
 Не встать, не крикнуть…
 Из дремоты тяжкой
 Не различить Его кровавых слез…
 Боренье смертное, мольба о чаше
 Едва доносится… Христос!
 Века идут, а дрёма та же, та же,
 Как в той евангельской глуши…
 Освободи хоть Ты от стражи!
 Печать на духе разреши!
Но поздно: Он сам уже скован,
 Поруган
 и приведён.
 Вторгается крик — Виновен! —
 В преторию и синедрион.
На дворе — полночь серая
 Кутает груды дров;
 Тускло панцири легионеров
 Вспыхивают у костров.
 Истерзанного, полуголого
 Выталкивают на крыльцо,
 Бьют палками,
 ударяют в голову,
 Плюют в глаза и лицо;
 И к правителю Иудеи
 Влекут по камням двора…
Отвернувшийся Пётр греется,
 Зябко вздрагивая, у костра.
 Пляшут, рдеют, вьются искры,
 Ворожит бесовский круг…
Где-то рядом, за стеной, близко,
 Петух прокричал вдруг.
И покрылся лоб
 потом,
 Замер на устах
 стон…
 Ты услышал? Ты вспомнил? понял?
И, заплакавши горько,
 пошёл вон.
И в измене он сберёг совесть,
 Срам предательства не тая.
 Он дерзал ещё прекословить
 Ложной гордости. — Так. А я?
Но уже и справа, и слева,
 Торопящая суд к концу
 Чернь, пьянимая лютым гневом,
 Течёт к правительственному дворцу.
 И уже и слева, и справа,
 В зное утреннем и в тени,
 Древний клич мировой державы,
 Крови требующей искони:
— Варавву! Варавву!
 — Отпусти к празднику!
 — Освободи узника!
 — Иисуса — распни!
 — Игэмон, распни!.. —
— Не повинен есмь
 в крови праведника.
 Вы — узрите!.. —
Уже всенародно, пред всевидящим солнцем,
 Руки умыл Пилат.
 Уже Иуда швыряет червонцы
 Об пол священнических палат;
 Уже саддукеи, старейшины, судьи
 С весёлыми лицами сели за стол,
 И вопль народа ‘Да проклят будет!’
 Сменяется шагом гудящих толп —
 Все в гору, в гору, где, лиловея,
 Закат безумного дня зачах,
 И тёмный Симон из Киринеи
 Громоздкий крест несёт на плечах.
— И будто чёрное дуновенье
 По содрогнувшейся прошло толпе.
 Огни потухли. В отдаленье,
 На правом клиросе, хор запел.
 Он пел про воинов, у подножья
 Бросавших кости, о ризах Христа,
 Что раньше выткала Матерь Божья,
 Здесь же плачущая у креста.
 Уж над Голгофою тени ночи
 Заметались в горьком бреду…
Он вручил Себя воле Отчей
 И, воззвав,
 испустил дух. —
Свежесть улиц брызнула в лицо мне.
 Век Двадцатый, битвы класс на класс…
Прохожу, не видя и не помня,
 Вдоль пустынных, серых автотрасс.
Прохожу со свечкою зажжённой,
 Но не так, как мальчик, — не в руке —
 С нежной искрой веры, сбережённой
 В самом тихом, тайном тайнике.
Умеряя смертную кручину,
 Не для кар, не к власти, не к суду,
 Вот теперь нисходит Он в пучину —
 К мириадам, стонущим в аду.
А в саду таинственном, у гроба,
 Стража спит, глуха и тяжела,
 Только дрожь предутреннего зноба
 Холодит огромные тела.

