Я думала в уютный час дождя:
 а вдруг и впрямь, по логике наитья,
 заведомо безнравственно дитя,
 рожденное вблизи кровопролитья.
В ту ночь, когда святой Варфоломей
 на пир созвал всех алчущих, как тонок
 был плач того, кто между двух огней
 еще не гугенот и не католик.
Еще птенец, едва поющий вздор,
 еще в ходьбе не сведущий козленок,
 он выжил и присвоил первый вздох,
 изъятый из дыхания казненных.
Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми
 дитя твое цветочным млеком меда,
 в его опрятной маленькой крови
 живет глоток чужого кислорода.
Он лакомка, он хочет пить еще,
 не знает организм непросвещенный,
 что ненасытно, сладко, горячо
 вкушает дух гортани пресеченной.
Повадился дышать! Не виноват
 в религиях и гибелях далеких.
 И принимает он кровавый чад
 за будничную выгоду для легких.
Не знаю я, в тени чьего плеча
 он спит в уюте детства и злодейства.
 Но и палач, и жертва палача
 равно растлят незрячий сон младенца.
Когда глаза откроются — смотреть,
 какой судьбою в нем взойдет отрава?
 Отрадой — умертвить? Иль умереть?
 Или корыстно почернеть от рабства?
Привыкшие к излишеству смертей,
 вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,
 вы так бесстрашна нянчите детей,
 что и детей, наверно, не боитесь.
И коль дитя расплачется со сна,
 не беспокойтесь — малость виновата:
 немного растревожена десна
 молочными резцами вурдалака.
А если что-то глянет из ветвей,
 морозом жути кожу задевая, —
 не бойтесь! Это личики детей,
 взлелеянных под сенью злодеянья.
Но, может быть, в беспамятстве, в раю,
 тот плач звучит в честь выбора другого,
 и хрупкость беззащитную свою
 оплакивает маленькое горло
всем ужасом, чрезмерным для строки,
 всей музыкой, не объясненной в нотах.
 А в общем-то — какие пустяки!
 Всего лишь — тридцать тысяч гугенотов.


 (1 оценок, среднее: 4,00 из 5)
 (1 оценок, среднее: 4,00 из 5)