Явиться утром в чистый север сада,
 в глубокий день зимы и снегопада,
 когда душа свободна и проста,
 снегов успокоителен избыток
 и пресной льдинки маленький напиток
 так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе — в тебе самом, —
 подумать, и увидеть, что Симон
 идет один к заснеженной ограде.
 О, нет, зимой мой ум не так умен,
 чтобы поверить и спросить: — Симон,
 как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
 с твоей землею, где, навек заплакав
 от нежности, все плачет тень моя,
 где над Курой, в объятой богом Мцхете,
 в садах зимы берут фиалки дети,
 их называя именем «Иа»?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
 пустая площадь в три больших окна
 и цирка детский круг кому заметен?
 О, дома твоего беспечный храм,
 прилив вина и лепета к губам
 и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
 и в наше время от зимы до лета
 полгода жизни, лета два часа.
 И приникаю я лицом к Симону
 все тем же летом, того же зимою,
 когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
 сам прилетел по небу самолет,
 сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
 Не будем звать, но сам придет сосед
 для добрых восклицаний и бесед,
 и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
 любуйся его милой худобою,
 возьми себе, не отпускай домой.
 Но уж звонит во мне звонок испуга:
 опять нам долго не видать друг друга
 в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
 Я предалась заботам января,
 вздохнув во сне легко и сокровенно.
 И снова я тоскую поутру.
 И в сад иду, и веточку беру,
 и на снегу пишу я: Сакартвело.

