Под сердцем, говорят. Не знаю.
 Не вполне.
 Вдруг сердце вознеслось
 и взмыло надо мною,
 сопутствовало мне стороннею луною,
 и муки было в нем не боле, чем в луне.
 Но люди говорят, и я так говорю.
 Иначе как сказать?
 Под сердцем — так под сердцем.
 Вот сбылся листопад.
 Извечным этим средством
 не пренебрег октябрь,
 склоняясь к ноябрю.
 Я все одна была, иль были мы одни
 с тем странником,
 чья жизнь все больше оживала.
 Совпали блажь ума и надобность журнала —
 о Лермонтове я писала в эти дни.
 Тот, кто отныне стал значением моим,
 кормился ручейком
 невзрачным и целебным.
 Мне снились по ночам
 Васильчиков и Глебов.
 Мой исподлобный взгляд
 присматривался к ним.
 Был город истомлен
 бесснежным февралем,
 но вскоре снег пошел,
 и снега стало много.
 В тот день потупил взор
 невозмутимый Манго
 пред пристальным моим
 волшебным фонарем.
 Зима еще была сохранна и цела.
 А там — уже июль, гроза и поединок.
Мой микроскоп увяз
 в двух неприглядных льдинах,
 изъятых из глазниц лукавого царя.
 Но некто рвался жить,
 выпрашивал: «Скорей!»
 Томился взаперти и в сердцевине круга.
 Успею ль, боже мой,
 как брата и как друга,
 благословить тебя,
 добрейший Шан-Гирей?
 Все спуталось во мне. И было все равно —
 что Лермонтов,
 что тот, кто восходил из мрака.
 Я рукопись сдала, когда в сугробах марта
 слабело и текло водою серебро.
 Вновь близится декабрь к финалу своему.
 Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.
 Но иногда оно затихнет и тоскует,
 и только мне одной известно — по кому.

