Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.
 Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,
 если бы в них не разверзлась белесая щель, —
 вялое облако втиснулось в эту ловушку.
 Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач
 вновь покидает арену для темных кулис.
 Белому в белом — иные готовы подмостки.
 Я ощущал в себе власть приневолить твой слух
 внять моей речи и этим твой сон озадачить,
 мысль обо мне привнести в бессознанье твое, —
 но предварительно намеревался покинуть
 эти тяжелые и одноцветные стены.
 Так я по улицам шел, не избрав направленья,
 и злодеянье свое совершал добродетельный свет,
 не почитавший останков погубленной ночи:
 вот они — там или сям, где лежат, где висят —
 разъединенной, растерзанной плотью дракона.
 Лужи у ног моих были багрового цвета.
 Утренней сырости белые мокрые руки
 терли лицо мое, мысли стирая со лба,
 и пустота заменила мне бремя рассудка.
 Освобожденный от помыслов и ощущений,
 я беспрепятственно вышел из призрачных стен
 огорода, памяти и моего существа.
 Небо вернулось, и в небо вернулась вершина —
 из темноты, из отлучки.
 При виде меня
 тысячу раз облака изменились в лице.
 Я был им ровня и вовсе от них не отличен.
 Пуст и свободен, я облаком шел к облакам,
 нет, как они, я был движим стороннею волей:
 нес мое чучело вдаль неизвестный носильщик.
 Я испугался бессмысленной этой ходьбы:
 нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей,
 надобных мне для страстей, для надежд и страданий,
 для созерцанья луны, для терпенья и мук,
 свет возжигающих в тайных укрытьях души.
Я обернулся на стены всего, что покинул.
 Там — меня не было. И в небеса посылала,
 в честь бесконечности, дым заводская труба.

